— А ты кто? — сердито откликнулся старик.
— Я — большевик!
Старик молча поглядел не на того, кто назвал себя большевиком, а на ближе стоявшего к нему мозгляка с заржавленной винтовкой за спиной. Седобородый, благообразный, крепко сбитый старый казак казался богатырем рядом с этой невзрачной фигурой, шмурыгавшей носом.
— Кто же это — большевики? — спросил он, презрительно глядя сверху вниз на фигуру с винтовкой.
— Большевики? Первые люди! — Учительно проговорил казак с заячьей губой.
— Слепой щенок ты, вот ты кто! — помолчав, сказал на это старик. Мы ждали защитников, а пришли разбойники. Ведь это разбойство — никакого подчинения! — продолжал он горячо и решительно. — Одни соромные слова! Ни стыда, ни совести, ни присяги! Провожали вас отечество защищать, а вы бросили грань, явились сюда… Кто вас оттуда спустил?
— Мы сами… Кого нам спрашивать…
— Да как же это так, скажи ты на милость? Это — порядок? Ну ты, голова с ушами, рассуди: послали вас на защиту, а вы чего?
— Ничего. Ушли да и все.
— Ну, а там как же?.. — горестно воскликнул старик.
— Буржуй ты, вот что! — шмурыгая носом, сказал казак с заячьей губой.
Другой, в прыщах, прибавил:
— Приспешник Каледина!..
И вдруг перешли в наступление:
— Чего его слухать! Несет нехинею!..
— Привязался черт сивый… Ты смотри у нас!..
— Ну, смотрите и вы, щенки! — храбро отбивался старик.
Такова была встреча наша с родными защитниками отечества. Фасон, несомненно, был новый. Прежде, начиная со старины и кончая последними перед войной годами, команды приходили домой парадно, с хоругвями, иконами, с воинским строем, с воинским церемониалом. Встречи были торжественные, людные, с хлебом-солью, с молебствованием, слезами радости, приветственными речами, песнями, от которых загоралось сердце гордым чувством национальной чести и достоинства. Теперь, вместо торжественного молебствования и взаимно приветственного церемониала — сквернословие, обида и сразу вражда и озлобление.
Так познакомились мы с первыми «большевиками» в подлинном, живом виде.
Потом, когда пожили несколько вместе, слегка присмотрелись друг к другу, увидели, что есть и среди них, этих попугаев, повторявших чужие слова, совестливые люди, чувствовавшие всю горечь и стыд неудержимого развала. Полк в свое время исправно вынес огромную боевую работу, прошел всю полосу войны, начав с самой северной точки и кончив Добруджей. Все время представлял собою тесную боевую семью, и даже углубители революции долго не могли разрушить ее. Но в последний месяц, когда полк был отведен на отдых в Бессарабию и попал в атмосферу тылового воинства, он дружно понесся по проторенной тропе и быстро выровнялся с другими частями по части грабежей, пьянства, буйства и всяческих безобразий…
— Ах, что мы там выкусывали — стыда головушке! — говорили люди, отнюдь не склонные к излишнему самообличению, — что этого вина попили, что добра всякого понахапали!.. Народу пообижали… Жители благодарственные молебны служили, когда пришло нам уходить… Не с охотой уходила наша братия… Погуляли-таки…
Стоянка в Бессарабии была предварительной подготовкой полка к большевизму. В Полтаве столкнулись с настоящими большевиками — сперва враждебно, затем в мирных переговорах. Набрали в вагоны агитаторов, листков, и уже в Лозовой денщик Серкин потребовал ареста командира полка. «Пропаганцы» чем далее ехали, тем больший имели успех. Всех офицеров, не исключая и тех, с которыми ехали жены и дети, выгнали из классных вагонов в конские. В Царицыне педагогическое натаскивание было довершено, и в родные станицы полк въехал во всей красе революционной развязности, широты и глубины…
Улицы станицы, доселе тихие, почти немые, наполнились оголтелым гамом, гоготаньем, солдатскими песнями, остротами и крепкими любезностями, неистовым визгом девиц, ароматными словцами. Ходовым удовольствием стали выстрелы, одиночные и пачками. Запущенное, ржавое оружие, негодное для серьезного боевого назначения, было достаточно устрашительно для обывателей, ознакомило их со свистом пуль. В первые же дни было с успехом подстрелено несколько овец и телят…
На уличных митингах прежнее мирное словоизвержение сменилось шумными и порой очень острыми состязаниями. Фронтовой большевик усвоил внешние ораторские приемы и бил простоватых противников мудреною, трудно постижимою словесностью. Горохом барабанил «товарищи» и что-нибудь в роде:
— Мы состоим на демократии!.. Главная суть-соль — солдатский совет рабочих депутатов… А что они из себя воображают, то это вкратцах вам даже объяснить невозможно…
Фронтовик самоуверенно повторял и ту беззастенчивую клевету-травлю, которой насыщены были листки о Каледине и о войсковом правительстве. Но разнузданность мыслей, слов и дел была слишком очевидна и слишком возмущала простые, незараженные души дикостью и несообразностью с простой правдой и трезвой, веками налаженной обыденностью. Старики негодовали, сердито схватывались с самодовольными не по заслугам защитниками отечества и порой доходили даже до рукопашных боев.
— Душа болит! — горестно делились со мной старые приятели в дубленых тулупах, — ведь, ни религии, ни закона, ни порядка — ничего не хотят сознавать… Фулинганы какие-то…
— Разбойничья шайка, как есть… Никаких у них других слов, как «убить, убить, убить»… А приди сюда человек с десяток партизанов — попрячутся все, как черти в рукомойнике…
— У Сысоича сын пришел, напился потужее и с винтовкой за отцом гонять: «Ты почему меня не женил, такой-сякой? Все товарищи мои сейчас с женами на теплых постелях, а я всю ночь лишь с соломой разговариваю»…