— Нет, мы одного такого героя в своем хуторе высекли на обществе, — сообщает нам в утешение казак с Прилипок, — начал вот также постреливать — патронов у каждого из них — пропасть. Говорим ему: «Яхим, ты впечатление производишь на жительство, оставь эту глупость». — «А я, говорит, вас помахиваю, так и этак»… «Ну, отлично, это очень приятно слышать, как ты общество зеленишь»… А знаем, что герой-то он был такой: раз пять его провожали — дойдет до полдороги, сляжет в ошпиталь или отстанет, опять назад ворочается… Раз пять обмундировывался. Шинелей этих у него, штан, сапог — на сколько годов хватит! Горюшко взяло. Позвали фронтовиков: так, мол, и так, осмотрите вы его сундуки… Пока вы в окопах лежали, он тут чихаузы обчищал. «С удовольствием»… Осмотрели. Там этого казеннного добра!.. «Ну что с тобой, с негодяем, сделать?» Стал на коленки: Помилуйте, господа старики… «А-а, стал угадывать? Ну-ка, поучим его по старине…» Двадцать пять всыпали!..
Так развеяны были прахом наши надежды на то, что придут домой фронтовики и под защитой их мы будем спокойно жить-поживать, не опасаясь возможности социализаторских экспериментов в нашем глухом углу. Фронтовики обманули. Ничтожны были мы сами в борьбе за порядок и благообразие своей жизни — рыхлый, сыпучий песок и грязь человеческой породы — но еще ничтожнее оказались эти молодые граждане советской республики, когда с каждым новым днем перед нашими изумленными глазами стали развертываться новые и неожиданные стороны их преображенного новым воспитанием естества…
В добровольном романтическом самообмане, который, как давно известно, более властен над душой и дороже тьмы «низких истин», думалось, что казак нынешний есть подлинно казак — тот казак, с именем которого связывалось представление о рыцаре в зипуне, о русском сиволапом богатыре, вышедшем из протеста против гнета, выросшем и сложившемся в упорной борьбе за волю. Пусть эта стихийная степная борьба закончилась подчинением силе государственности, пусть казачество было прикреплено к служению государству, с именем казака и тут мысль привыкла сочетать образ отваги, доблести, верность славным воинским традициям и здоровый инстинкт государственности. И верилось, что он, не знавший рабства, с достоинством истинно гражданского, сознательного воздержания и самоограничения удержится от участия в диком пиршестве «углубленной» революции.
Но вот мы увидели своего героя-фронтовика, покинувшего поле брани, вернувшегося домой. Он был обновлен и отполирован, можно сказать, под орех углубленным революционным сознанием. Это сознание отпечаталось на нем горохом чужих исковерканных слов, без смысла и не к месту употребляемых, превративших простую, мало связную речь в сумасшедшую барабанную дробь, с потешными выкрутасами и вывертами. Тут было все, что полагается в хороших домах: эксплуатация буржуазии — а у нас в качестве заводчиков и фабрикантов, эксплуататоров рабочего класса, могли предметно фигурировать лишь овчинник Иван Юшин да кирпичник Гаврило Клюев, ходившие в продранных штанах, цвет помещиков (таковых и совсем не было), хищения «генеральев, офицерьев» и проч. Особенно пылкое негодование выражалось в сторону офицерства — все оно было окрашено в один сплошной цвет — казнокрадов и расхитителей народного достояния.
Мы, конечно, знали, что не без греха были в свое время командующие классы. Про себя также знали, что по части мародерства и простого воровства, грабежей и невинных присвоений охулки на руку не клала и рядовая казачья масса, и житейская наша мораль не очень даже строго относилась к удачникам на поприще скользкого приобретательства. Знали. И патетические речи новоиспеченных «товарищей» о хищениях слушали, как лай молодых кутят, звонкий, заливистый, тонкий, но не очень серьезный…
Присматривались.
С первых же дней резко бросалось в глаза, что фронтовики не по чину сорят деньгами. Все дорогие, тонкие товары, особенно косметика, которая годами застаивалась в нашей потребиловке и была вздута до головокружительной цены — все было расхвачено на другой же день без остатка. Сразу необычайно подскочили вверх цены на все предметы потребления. Воз сена вместо вчерашних 30–40 рублей стал идти за 200–250 руб. Оторопевший обыватель нерешительно заламывал тысячу за приметок какого-нибудь бурьяна, ранее ценившегося — самое большее — в четвертной билет и, к собственному изумлению, после двух-трех слов сбывал ее полку.
— Вот погнал — так погна-а-ал! — говорит он потом, мотая головой и сам не веря столь фантастической действительности.
Легендарные, никогда у нас не слыханные размеры приняли кутежи, орлянка и картеж. В ночь проигрывались и выигрывались тысячи. Особенно крупную игру вели артельщики, каптенармусы и прочий демократический должностной люд. Около бешеных денег и невиданного бросания их возникли занимательные повести с самыми реальными деталями.
— Приходят ко мне двое: «Коровку продашь?» — Продам. — «Сколько?» Подумал: сколько бы с них спросить? — Триста! — «Ну, ладно, торговаться не будем. Только расписку пиши на четыреста». — Да как же так? А не поотвечаю? — «Ничего, не поотвечаешь. А если реквизуем по твердым ценам, всего полторы сотни получишь». Так и подписал на четыреста…
— Это — не голос. А вот фуражир пятой сотни купил на Чигонаках три воза сена за пятьсот, да спереди одну палочку подписал — вышло 1.500, да нанял довесть по двадцать рублей от воза, а платил по два — вот пофортунило, так пофортунило…
— В неделю больше ста двадцати тыщ крынули. Осталось в полковом ящике лишь восемь тыщ — кончат эти и разъедутся по домам…